Тишина - ЮРКО ПОКАЛЬЧУК

ЮРКО ПОКАЛЬЧУК

Тишина - ЮРКО ПОКАЛЬЧУК

Юрко ПОКАЛЬЧУК

Тишина

Ихито1 появился у нас в отряде еще в прошлом году, после тренировочного периода, участвовал даже в нескольких боевых операциях, и все уже знали, что он в самом деле парень хоть куда, да вот прилипла к нему такая кличка, и все тут. С каждым ведь бывает... Не огрызался бы да не обижался, забывалось бы со временем, ведь если кто заводится да фыркает в ответ, только больше над ним подсмеиваются. Так и с Ихито.


1 Все прозвища в рассказе в переводе с испанского имеют определенное значение: Ихито — сыночек; Фляко — мозгляк, худышка; Эль Пойо — цыпленок; Рубио — русый; Бланке — белый; Чамако — мальчик, юноша; Пахаро — птица; “гринго” — презрительная кличка североамериканцев в странах Латинской Америки; “Сиудад пластико” — пластический город; Карретера дель Сур — “южная автострада”.


Лет ему было около восемнадцати, не больше, а на вид — ну чисто девчонка, красавчик, ресницы длинные и губы пухлые, еще и сложения изящного.

Кажется, не сам ли Маркон и назвал впервые его “сынком”, оттуда и пошло. Думаю, что со временем вряд ли кто особо утруждал свою память, вспоминая, как его зовут, Ихито — и все тут.

И стрелял он на удивление хорошо, и в ближнем бою соображал — проверенный, ловкий, как дикий кот, а прозвали “сынок” — так “сынок”. Да он и сам потом привык.

Маркон нам, правда, всегда говорил: в нашем деле нужно побольше кличек, прозвищ, наши настоящие имена должны по возможности реже произноситься вслух, ведь враг может пронюхать, а потом — и к семье, и все такое прочее. Поэтому каждый, у кого есть кличка, так и будет называться, а у кого нет — придумаем.

Ихито привык и уже не обижался, и когда мы собрались на Атлантическое побережье (Маркон должен был отобрать восемьдесят человек), то Ихито, один из немногих новичков, попал вместе с нами, бывавшими во многих переделках, с теми, кто партизанил еще до революции, а после нее все эти годы непрерывно воюет с “контрас”.

Война окончилась для многих, но не для нас. Она для нас вообще не кончалась да и неизвестно когда кончится, просто вид ее несколько изменился и все.

Когда я появляюсь дома, мать сначала обрадуется, а затем — в слезы: когда же увижу твоих детей, сыночек, когда все кончится? Я шучу, что девушек много и все мне нравятся, а выбрать не могу никак, чтобы ни одной не обидеть, а она: сыночек, тебе ведь скоро тридцать, а я ей: мама, это еще не пятьдесят, и так отшучусь, а сам знаю — правду мама говорит, только ведь нет у меня ни сил, ни права связывать чью-либо судьбу со своею, пока живу на острие, а еще мне жить так и жить.

Как объяснить ей, сухонькой, старенькой маме, что жизнь моя издавна принадлежит на самом деле не мне, а стране моей, за которую я воюю почти десять лет. Живой, хотя и дважды раненный, но оба раза легко — везет, обошлось как-то.

У многих наших есть свои семьи, есть дети, но у многих и нет. Живут, как я — ожидая спокойного дня, тишины, мира. Нет, прежде всего тишины, настоящей, полной.

Я так и сказал Кончите, когда мы гуляли в центре города вечером накануне нашего отъезда на Атлантику и завернули после кино в так называемый “Сиудад пластико”. Меня всегда удивляло это название, ничего там “пластического” не было, в том “городке”, только рестораны, кафе, дискотеки да лавчонки, целый квартал, и кто да почему его назвал так —неизвестно; еще во времена Сомосы, предыдущего президента, построен этот “пластический городок”, где выкачивались тогда деньги из посетителей словно насосом, еще и сейчас там уйма собственников наживается в мелких ресторанчиках и кафе, но уже времена не те, везде порядок, хотя во многом пока условный, но порядок, и когда я хожу с девушкой ночью по городу, то не потому не боюсь никого, что владею разными боевыми приемами и всю сознательную жизнь провожу на войне, а потому, что нынче каждый из молодых людей чувствует себя в безопасности и в нашем разбросанном немноголюдном Манагуа, да и в других городах — теперь не схватит тебя ни за что ни про что сомосовская Национальная гвардия и не нападут грабители, ведь новый порядок — это уже порядок, и за это мы боремся, поэтому я и сегодня на войне.

Я сказал тогда Кончите, что жду тишины, а у нее глаза влажно заблестели, такая милая она девчушка, такая ласковая, молоденькая, учится пока еще, но все понимает правильно, словом, своя, наша девушка, выросла же по соседству, еще лет пять назад я не заметил бы ее на улице, а она ведь рядом живет, там, где моя мать с братьями. Ну, вот как-то положил я на нее глаз и зацепил ее, еще в прошлом году, говорю — пойдем погуляем, а она так сразу согласилась, что я даже удивился, такая ведь вроде недотрога, а уже позже она призналась, что давно мечтала, чтобы я ее пригласил куда-нибудь, потому что очень ей нравился.

Что говорить, каждому такое приятно услышать, особенно когда и тебе эта девчушка нравилась, хотя ты и не знал пока, что именно ты ей приглянулся и о тебе все ее мечты.

С тех пор начал я с ней время от времени встречаться, когда приезжал в Манагуа в отпуск, и хотя не бывало меня иногда по нескольку месяцев, она все равно меня ждала и я уже знал от матери, да и в разговорах с соседями проскальзывало: ждет меня Кончита, и все тут.

Не обещал я ей ничего, долго и не касался ее, виделась она мне не такой, как все, очень юной и чистой, необыкновенной, двадцати ей еще не исполнилось и сейчас, а тогда едва до восемнадцати дотягивало. Однажды возвращались мы после дискотеки “Волк Джек”, того же, Пластикового городка, домой поздно вечером и не могли никак поймать такси, автобусы были переполнены, а наша Карретера дель Сур далековато, а тут ветер какой-то холодный подул, Кончита явно замерзала, и я обнял ее одной рукой, чтобы согреть, и тепло ее тела передалось моей руке, и я почувствовал, как горячая волна захлестнула тело, и тогда сообразил, что таки влюбился, и хотя мы все еще шли медленно, чувствовал я, как она дрожит уже не от холода, а от моей руки, полуобнимающей ее прохладной ночью в Манагуа, и вдруг остановился, как раз место на шоссе было темное, под развесистым деревом, кажется, гуанакасте, так мне врезалось в память, потому что я остановился и притянул ее к себе, и она вмиг обвила мне шею руками и прильнула, и я почувствовал, что не одинок на этом свете и что никого ближе ее у меня нет и не было.

Время шло, и я должен был поговорить с ней всерьез, и я сказал ей тогда, перед этим нашим делом, как ехал на Атлантику, что люблю ее, но я военный и живу на вой-не, и не имею пока права коверкать ее судьбу, хочу дождаться тишины, пускай хотя бы какого-то затишья, если уж не настоящей тишины. И только тогда я смогу, только тогда, потому что во мне слишком много войны — выстрелов, боев и взрывов, и так хочется тишины!..

Я увидел на ее лице выражение печали, даже боли, а в глазах — слезы, и меня обожгло самого, я не мог еще сейчас переступить, нет, сейчас не мог, я знал, что не могу, не буду сейчас, нет, нет, нет...

...Она ведь и сама видела, она многое успела увидеть, ей уже шестнадцать было тогда, а прежде... прежде было всякого, о чем все вокруг знают, но и по сей день жутко вспоминать. Но я не хотел, я не мог ворошить те воспоминания, не хотел пробуждать их в себе, но и переступить через них не мог... Поэтому, наверное, мне проще было со случайными девушками встречаться, броскими, легкомысленными, а с ней так нельзя было, я и не хотел так, а иначе... еще не мог.

Я не мог высказать всего, что закипало во мне тогда, но уже снова видел, как национальные гвардейцы волочат пятнадцатилетнего моего брата Пепе, застреленного напротив нашего дома, волочат за ноги по булыжной мостовой и как насилуют, и замучивают пытками до смерти Линду, его ровесницу, мою невесту, мою... Я этого не видел своими глазами, был тогда в горах, в партизанском отряде, сколько раз я рвал на себе волосы, плакал потом по ночам, — почему, почему я не забрал брата с собой, думал, еще мал, а он ведь просился, Пепито, он ведь просился дважды, когда я последнее время тайком появлялся дома: возьми меня с собой, Хорхе, возьми, я уже вырос! — уже не вырастет, уже никогда не вырастет, он выбежал на улицу случайно, куда-то разогнался и наткнулся на патруль Национальных гвардейцев. Нечаянно толкнул кого-то, тот развернулся и влепил пацану пощечину, парнишка покатился и весь залитый кровью ругнулся в ответ, тот обернулся, пьян был, гад, хоть и молод, а палач, соседи из окон смотрели, нос боялись на улицу высунуть, потом рассказывали, как тот выхватил револьвер и всадил в Пепито несколько раз.

Все здесь сандинисты, орал тот, убийца, всех перестрелять — и будет покой, а эту падаль чтоб никто пальцем не тронул, пускай лежит, понятно? И они пошли, а пацан лежал на улице убитый, а во дворе соседи держали мать, чтобы не побежала к покойнику, ведь и ее тогда убьют тоже, как было не раз, каждый юноша подозревался в симпатиях к сандинистам, собственно, так и было на самом деле, народ был за нас, молодежь тем более, а особенно в нашем квартале Акагуалинка, рабочем предместье Манагуа, которое хорошо известно в истории нашей революции своим боевым духом...

А братишку моего мертвого, Пепито, через некоторое время приехавшие на грузовике те гады потащили за ноги к машине, швырнули тело в кузов и укатили.

Похоронить потом отдали, на кой черт им самим возиться, записали где-то, что убили сандиниста, — и все тут.

И все тут, а я нет-нет да и вижу, как тянут его, моего Пепито, уже неживого, по брусчатке за ноги, и выть мне хочется от боли. И воевать, до последнего вздоха...

Да, с Пепито — это было уже после. И там... Там раньше, там была еще Линда... Очень красивая, слишком красивая, чтобы выжить в такое страшное время, и она была в подполье; на два года моложе меня, как Пепито, но она казалась мне старше, потому что моей была... Мне было семнадцать, когда я пошел в горы, меня отослали, потому что... Линду схватили с листовками. Ну, и... Замучили. Издевались, насиловали, пытали... Тело отдали родителям — но я его уже не увидел. Сомосовцы следили за ее домом, за тем, как будут хоронить, кто будет на кладбище...

Я не видел ее мертвой, в последний раз я видел ее живой, и она была со мной, моя, самая первая моя любовь, самая большая моя любовь, единственная моя любовь! А потом насмерть замучила ее, наигравшись, стая крыс...

Как ей сказать сейчас, юной Кончите, зачем напоминать ей это, зачем мучить ее, в конце концов она ведь и сама об этом слыхала, наверное, соседи мы все, только тогда она была совсем маленькой, но ведь не объяснишь ей, пока сама не испытает, что не проходит в жизни ничего само собой, пока время его не вытравит, пока не выветрилось оно хоть как-то в памяти, а такое навсегда, никогда не пройдет, никогда не отпылает... вот поэтому я и жду тишины, покоя, забвения, равновесия, которое приходит лишь в полной тишине...

А Кончита такая еще юная...

Я разозлился, замолчал, оцепенел, может, боялся, чтобы и у самого не увлажнились глаза, и сказал только — подожди, я вернусь... если... подумаем.... может... может, настанет в конце концов хоть на какое-то мгновение эта желанная для всего мира тишина...

Маркон отбирал людей лично, я знаю, как он смотрит на бойцов, проверяет все, а кроме того, должен иметь свое особое мнение о каждом, я с ним уже восемь лет, командир взвода, лейтенант, но что там, когда в условиях, в которых мы живем и воюем, каждый одинаково важен для дела, это только внешне я лейтенант, и, следовательно, на мне лежит большая ответственность за какую-то часть дела, только и всего.

Маркон советовался со мной. Сначала отбирал сам, а затем спрашивал еще и мое мнение, вроде как проверяя себя.

По правде говоря, когда он назвал Фляко, я было возразил. А он сразу же спросил — аргументы.

Худющий, оттого и прозвали Фляко, в очках, да, если снимает, не такой уж близорукий, стреляет неплохо, не боится, доказал не однажды, а что не слишком ловким кажется, так вспомни, какая у него молниеносная реакция на уроках каратэ...

Он тебе лично несимпатичен? Говори тогда, почему? — наседал на меня Маркон. Да нет, я и сам толком не соображал, а затем сказал — он все время о чем-то постороннем думает, не сосредоточен на военном деле, его мысли постоянно где-то витают, ну и это, наверное, меня раздражает. Начнешь с ним разговаривать, а он поначалу “А? Что?”, а тогда уж отвечает, и понятно: вопрос-то он слышал, а что переспрашивает, то вроде бы до него доходит, как до жирафа...

Нужно будет, так сосредоточится, сказал Маркон, возражения несущественные, согласись.

Я согласился, в конце концов Фляко не виноват, что худой и мечтательный, а товарищ он ничего, и друзья у него есть: вот тот же Эчевериа, да и Хосе-Пахаро тоже, ну, словом, пускай идет...

Подумать только, как выбираем товарищей на боевую операцию, как обмозговываем каждую кандидатуру, а они еще и обижаются, если кого-то не берут в очередной раз. А ведь это же на смертельную опасность идти, на самый большой риск! И каждый раз неизвестно, повезет ли.

О Фернандо Дигби я тоже сказал Маркону, а он не только не возразил, даже более того, оказывается, сам о нем подумал сразу же.

Фернандо — так и называли все Бланко, а все потому, что он негритянского происхождения, родители где-то там и поныне живут на Атлантике, на окраине Блуфилдса, и Бланко он не потому, что белый, а потому что, наоборот, очень темный мулат, с шевелюрой ихней и всем, как у них бывает, и там, на Атлантике, он нам безусловно пригодится. Сомнительным было только, что Бланко появился у нас относительно недавно и еще ни в одном бою в составе нашего батальона не был. Правда, пришел к нам с пограничной службы, а там не раз приходилось воевать с “контрас”, ну и партизанил до революции, лет ему двадцать пять, как и Фляко. Все это под моим началом ребята, поэтому я должен, как и Маркон, все знать о каждом.

Мы добрались в Сан-Хуан дель Норте катерами из Сан-Карлоса, что на озере Никарагуа. Прибыли среди ночи, высадились недалеко от городка, катера вернулись обратно, а мы развели костры, разбили палатки и там заночевали. Одежда на нас была гражданская, преимущественно костариканская, даже сигареты мы на черном рынке покупали именно костариканские, здесь все могло сыграть роковую роль, а особенно мелочи.

Поутру двинулись берегом в направлении Блуфилдса. На другой день обошли городок Пунта-Горда, лишь изредка натыкаясь на рыбаков, но те от нас не убегали, а мы их не преследовали. Они, наверное, считали, что со стороны Коста-Рики двигается к ним один из отрядовм Эдена Пасторы, который из Коста-Рики руководит антисандинистскими отрядами.

Так вот, через трое суток дошли мы до Блуфилдса, расположились в лесу, а затем вечером втроем отправились в город — Бланко, я и Фляко. Потому что Фляко в гражданском имеет сверхгражданский вид (Маркон выбрал его и на этот случай), Бланко вообще местный, а я... я уж с ними, такой из себя длинноволосый молодчик, неопределенных, скажем, занятий и настроений.

От Блуфилдса уже недалеко было до цели.

Мы встретились с местными товарищами из военного руководства, и они уточнили ситуацию. Банда, на ликвидацию которой нас направили, насчитывала около трехсот человек, если не все четыреста, и оккупировала сейчас небольшой полуостров, а точнее — ту его часть, которая выходила в море, как раз в лагуне Лас Перлас.

Со всех сторон бандиты окружены были водой, а с суши — узким перешейком, таким заболоченным и топким, что проход по нему на полуостров часто превращался в сложное топографическое задание, в сезоны дождей полуостров и вовсе становился островом и добраться туда можно было только на лодках.

Банда терроризировала на протяжении двух месяцев значительную часть населения на побережье. Едва возникала какая-то угроза со стороны сандинистских военных отрядов, бандиты стягивались на полуостров и держали оборону. Выкурить их оттуда не удавалось пока что никак, а оттягивание войск для ликвидации этой банды из центрального района страны создавало не только различные проблемы с передвижением войск по нашему бездорожью на Атлантике, а еще и ослабляло позиции на важнейшем со всех точек зрения центре страны.

Следовательно, направили нас.

Маркон выслал разведку. Через сутки все трое вернулись. Там здорово сторожат, охраняют перешеек так, что пройти невозможно, сильно вооружены. Ребята все, что могли, засекали через бинокли, близко подойти не смогли.

Едва шум какой — “контрас” открывают стрельбу. За Блуфилдсом наконец зашли мы в село. Встретили нас сначала очень неприветливо, пока вечером не устроили наши ребята что-то вроде концерта для местных крестьян, и это смягчило их души.

Ихито у нас пел, да еще Чамако Лопес, и Эль Пойо, и Челе, ну да, конечно же, все себе аккомпанировали, каждый играл на гитаре, несколько песен еще и вместе спели, а Бланко и свои затянул, знаменитую “банана” и другие здешние, с Атлантики, — сердца потеплели, поверили нам, заговорили, но мы могли рассказать им о себе немного, это уже было дело Маркона.

Здесь у них почти все из пальмовых листьев, в первую очередь крыши хижин повсюду густо крыты этими листьями. Что за лес буйный здесь на побережье — словами не описать. Холмы поросли гигантскими деревьями, между ними — лианы, густой кустарник, а если не холмы, то болота, с трясиной, словом, сельва непролазная, лишь войдешь в лес.

Местные индейцы так и поступали на протяжении веков. Чуть опасность — они в сельву, заросли свои знают, как никто другой, вот и ищи их там среди лесов и болот, Никто из завоевателей дальше побережья и не совался.

Потому и существовало тут, говорят, когда-то негритянское царство беглецов рабов, хотя и недолго, а уж потом англичане, которые владычествовали одно время на Атлантике в нашей стране, снова поработили потомков бывших рабов.

Что там докучало, так это москиты, хотя и запаслись мы всякими средствами, да куда там! Москиты покоя не давали, пока мы не разожгли костер и не уселись вокруг него.

На этот раз чуть ли не каждая вторая песня наводила меня на воспоминание о Кончите, и грустно мне становилось, когда я вновь и вновь видел перед собой ее переполненные слезами глаза и вспоминал свои боль и гнев. Нет, не могу, пока нет тишины...

Заночевали мы прямо здесь, в селении, выставили часовых, конечно, но все же в селении, не в лесу. Хотя все равно каждый в своем гамаке спит, подвешенном между деревьями. Вроде бы то же, а все же не то...

Прошлой ночью почему-то не давал мне спать крик игуаны, и я уже готов был встать и пойти хотя бы спугнуть ее, чтобы умолкла, но не хотел поднимать шум, и только втихаря крыл ее как только мог, — с этой руганью и заснул, не помню как.

Гамаки защищали нас от змей, но из опыта походной жизни уже был у нас старый обычай — никогда не срываться на ноги босиком, не рассмотрев перед этим, что под ногами. Если нет крайней необходимости, ясное дело. Потому что не раз теряли мы уже товарищей из-за укусов ядовитых змей, а в пути часто не имели нужных средств и отвезти в больницу не могли — так и погибал человек понапрасну, всякое бывало. Словом, уснули мы, и никакая чертовщина не мешала мне спать, разве что огромную летучую мышь увидел перед сном, называют ее еще вампиром. Говорят, к животным они присасываются и кровь из них пьют, слышал такое, но не видел. А здесь над хижиной, возле которой к деревьям привязал я свой гамак, рядом с Бланко и Ихито, вдруг словно темная туча поднялась, и Бланко воскликнув, что, мол, смотри, это же вампир, Ихито вздрогнул, а я засмеялся, хотя размах крыльев у вампира был внушительный, да, говорю, что, сынок, напугался, не бойся, они на людей нападать не будут, вон у Бланко спроси. Ну, и конечно, Ихито взвился, сам штаны держи, чтобы не слетели, Хорхе, ты хоть и лейтенант, а ума-разума ни на грамм, вампира же боишься, наверное, сам, вон какой здоровенный бугай вырос, у меня сколько там той крови, а Бланко и подавно не испугается, они негров не любят, здесь их и без него полно...

Ну и так далее.

Наконец Ихито успокоился, затих и уснул. А я лежал и слушал тишину, я очень люблю слушать тишину и смотреть в небо, и думал я о Кончите, что вскоре мы таки поженимся, все будет хорошо, и будет покой и тишина, повсюду будет тишина, как вот сейчас между небом и лесом, между звездами и теми, что спят, и... здесь меня укусил комар, который протиснулся сквозь москитную сетку, я выругался, хлопнул комара и обиделся на весь мир... И все же заснул умиротворенно и спокойно и очень быстро, простив даже той частице природы, которая в виде комара укусила меня за нос.

Селение это было рыбацкое, как и большинство на побережье, где часть населения все-таки сеяла маис, картошку, рис, но немного, главное здесь — лес, охота, а еще лучше океан — рыба, омары, креветки.

Наутро Маркон позвал меня и Бланко, и мы включились в торговлю, которую Маркон развернул еще с вечера, и наконец пришли к согласию. Подсчитав все, Маркон предложил крестьянам определенную сумму (а деньги у нас были) и зафрахтовал на несколько недель две рыбацкие шхуны. Небольшие, но как раз такие, что могли вместить всю нашу команду.

Так мы стали рыбаками.

Никогда в своей жизни я не ел столько рыбы, а что уж не ловил, то и подавно.

А здесь пришлось и сеть таскать, и ремонтировать, и рыбу солить, чтоб не портилась, и крабов чистить, и креветок готовить.

А суть была вот в чем — выплыли мы двумя своими шхунами в море, как раз напротив того полуострова, Лас Перлас, и ловим себе рыбу. Ну, будто обычные рыбаки, крестьяне. Было по двое и настоящих местных крестьян-рыбаков на каждой посудине, вот они нами и руководили, а мы лишь выполняли все их распоряжения по части рыбной ловли, за исключением одного — нам нужно было обязательно держаться того полуострова, не выпускать его из поля зрения.

Мы следили за “контрас”, а они за нами.

Нужно было их перехитрить, усыпить подозрения. Так прошло больше десяти дней, я на эту рыбу уж и смотреть не мог, а что говорить о тех, кто помоложе.

Были у нас на шхунах еще и лодочки, по нескольку на каждой, на них мы отвозили, как это делают рыбаки, рыбу в селение, и привозили запасы воды и какую-нибудь нерыбную снедь — бобы, рис, даже хлеб иногда.

Маркон, как всегда, держал свои тайны при себе и раскрывал все в последнее мгновение.

Так вот, позвал он как-то меня в каюту и закрыл дверь.

— Хорхе! —сказал он, — ты знаешь мои принципы, так что не обижайся. Там, в банде, трое наших ребят. Помнишь, однажды я внезапно выстрелил в широконосую обезьяну, а затем пустил зеленую ракету? Тебе я сказал, да и все ведь слышали, что стрелял, чтоб на эту стрельбу и ракету бандиты обратили внимание и меньше прислушивались к звукам поближе, потому что там наши разведчики лазили возле них. Чепуха, не так ли? Я давал нашим ребятам в банде сигнал, что мы здесь. А сегодня они просигналили — наблюдение за нами прекратилось, можно наступать. Они будут ждать. То есть пойдут на часовых со своей стороны. Понятно?

Я люблю Маркона и пойду за ним в огонь и воду. И хотя он и старше меня лет на десять, могу гордиться, что это мой друг, командир и боевой товарищ.

Но недоверия простить не могу. И обиделся на него, как мальчишка. Молча насупился, ничего не сказал, но, наверное, покраснел, и Маркон обнял меня за плечи:

— Хорхе, я доверяю тебе, как себе, просто суеверный я, и потому, знаешь, я же не за себя, а за них, за наших ребят боюсь. Среди врагов заброшены наши, а вдруг и здесь кто-то ихний? Да, все проверены, да, по нескольку раз, и все-таки! Тебе ли объяснять, что такое разведка?

Я знал, я хорошо знал это, потому что в партизанские годы вместе с Марконом, когда мне было столько лет, как Ихито, я входил в состав специальной группы, действиями которой руководил команданте Томас Борхе.

Именно мы и выполняли самые сложные и секретные задания. Да, уже четыре года прошло после победы. А сейчас...

— А сейчас послушай, что я тебе скажу. Если что со мной случится — договор, как всегда, — командуешь ты, это все знают, так вот...

Около полуночи мы спустили на воду маленькие лодки и взяли курс на берег. Вдруг на одной нашей шхуне вспыхнули два ярких фонаря и на другой тоже. Я встревоженно глянул на Маркона.

— Мы должны добраться туда к четырем утра. Это сигнал для наших там, понятно?

Меня охватило знакомое чувство тревожного напряжения, с которым всегда приходит пронзительная четкость мысли и движений. Операция уже началась. Мы подошли на лодках почти вплотную к перешейку, который отделял полуостров от суши, но высадились на берег немного дальше, на песчаной косе.

С нами шел местный проводник, высокий сутуловатый негр, с огромной шапкой тяжелых вьющихся волос и хмурым, озабоченным выражением лица. Он молчал, и молчали все мы, разговаривали только жестами.

Тепло было, в нашей стране всегда тепло, и все же, когда мы разделись все догола, нам показалось, что мерзнем, одежду всю сложили там, на берегу, и со стороны выглядели, наверное, довольно глупо — голые вооруженные мужчины ночью выстроились в линию вдоль берега моря.

Маркон обошел всех, осмотрел оружие, снял с кого-то лишний нож, а затем молча пошел следом за проводником, и мы все за ним друг за другом. Словно привидения среди ночи, блеснули наши голые тела и исчезли в лесной чаще.

Обо всем было договорено раньше, нам Маркон растолковал свой план, но все равно мы чувствовали себя поначалу дико, может с полчаса, пока не началось болото.

Хорошо негру, подумал я в шутку, когда мимо нас проскользнуло темное тело проводника, его-то, голого, уже вовсе не видно ночью. Но вскоре и мы, вымазавшись в грязи, растворились в ночи. И вот где-то там, на половине пути, мелькнула у меня мысль, насколько неудачной была промелькнувшая в мозгу шутка и насколько прав был Маркон, заставив нас раздеться догола.

— Во-первых, — говорил он, — если поймают голого, то ври, что вздумается, ничего не докажут, хотя это в данном случае никого бы не спасло, пожалуй. А главное в том, что нам придется идти ночью сквозь трясину. Кто бывал в болотах, знает, а кто не был — узнает, что это такое. Два условия абсолютны. Первое — что бы ни случилось, ни звука из вашей глотки вырваться не должно, ну, разумеется, пока не начнется бой и так далее. Ясно? Ни единого звука. Потому что крик или восклицание из уст одного означает смерть для всех нас. Следовательно, полная тишина — самая первая гарантия нашего успеха. Тишина! Ясно?

Нам было ясно.

— Второе. Идти только след в след за товарищем впереди, не отставать, не делать ни шага в сторону, потому что рядом может быть яма — и все. Это не вода, это болото, тут канул — и поминай как звали. Ясно?

Нам и это было ясно.

— Третье. Всем раздеться догола. Почему? Не для того, чтобы пугать врага! Не смейтесь, это не шутка, товарищи, а потому, что каждый клочок одежды, намокая в грязи, весит в несколько раз больше. Будет мешать передвижению, да и между одеждой и телом грязь будет набиваться. Едва мы залезем в грязищу, а придется идти и по пояс в болоте, мешать будет решительно все. Времени же чиститься, мягко выражаясь, не будет. Если бы можно было еще кое-что оставить, отстегнув от себя, тоже не помешало бы, ну да что поделаешь! Обсуждению приказ не подлежит. Ясно?

Ясно.

По правде говоря, тогда еще не совсем, а вот когда, идя третьим вслед за Марконом, я впервые скользнул в грязь, сразу обволокшую меня липким теплом, и когда это повторилось раз двадцать, я перестал напряженно ждать появления следующей ямы, почти механически отмечая, когда внезапно передо мной проваливалась едва не по грудь фигура Маркона. Передернуло меня лишь, как порхнула где-то над кустами испуганная птица, кажется, попугай, что-то сердито прокричав резким гортанным голосом.

Среди этой тишины, когда даже наши бесшумные шаги — совсем неслышные — казались нам громкими всплесками, гортанный крик птицы походил на гром с ясного неба, думаю, каждый мысленно ругнул эту птицу, а не пришло в голову: птица — это что, а вот если на змею набредем? Или на ядовитую ящерицу?

Должны мы были пройти около пяти километров такой дорогой, и я потерял счет времени уже через час, следя только за двумя вещами — автоматом на груди и ножами, чтоб не замочить и не потерять их, когда проваливался в грязищу или падал, поскользнувшись, а второе — не упустить из виду в кромешной тьме, которая, помимо естественной черноты ночи, усиливалась еще и окружающим густым лесом, где кроны деревьев сплошь закрывали небо над этими болотами, Маркона, шедшего впереди.

Думаю, не только я, но и все давно забыли, что идем голые, что диковинность, которой, казалось нам, окутана из-за этого наша операция, вовсе не диковинность, а суровая необходимость, и сейчас каждый ощущал раскованность и силу своего тела, понимая индейцев, которые не случайно в глубинах сельвы вообще не носят одежду, здесь не нужную, она им попросту мешает, это — атрибут цивилизации, а в мире природы именно голый человек, каким в мир приходит, является ее органической частицей.

Едва не ткнувшись в спину Маркона, я остановился, а затем, оглянувшись, поднял руку; ко мне подошел Эль Пойо, за ним подтягивались и другие.

Под ногами была твердая почва.

Проводник показал рукой вперед. За поляной, которую уже можно было различить в темноте, снова начинались деревья. Там должны быть посты бандитов. Через несколько минут мы все в ряд улеглись на землю, восстанавливая дыхание, набираясь сил, и я вскоре прополз на четвереньках вдоль всех, дошел до Бланко и успокоился. Бланко шел последним, замыкал наше звено, значит, все уже здесь.

Маркон смотрел на часы. Мы пришли немного раньше. Было время для отдыха.

Я лег навзничь и попытался расслабить все мышцы, все же понемногу очищая себя от быстро сохнущей грязи, облепившей тело, и вслушиваясь в окружающую пространство тишину, вот здесь настоящая тишина. Еще полчаса тишины. А потом...

Мы поползли вперед двумя группами, по пять человек в каждой. Через десять минут за нами выйдет другая пятерка, затем еще одна, и так — все.

По нашим предположениям и предыдущему опыту часовые должны стоять с двух сторон непосредственно у расширения выхода на полуостров, а дальше — еще один пост, ближе к лагерю, посреди дороги.

У первых пятерок огнестрельного оружия не было. Только ножи да китайские шнуры с шариками на концах, тонкие стальные тросики.

Возле деревьев мы ползли, полностью припав к земле, постепенно, метр за метром преодолевая расстояние, вдруг я заметил фигуру, сидевшую под деревом, с натянутой на нос шляпой. Часовой дремал.

Это было совсем просто. Ходить по лесу я давно выучился. Встал с земли за кустами и, чуть пригнувшись, скользнул за дерево, а за мной, как тень, Эль Пойо. Я поднял руки со шнурком, а Эль Пойо кивнул головой.

Мы бросились одновременно, и через мгновение часовой был мертв. Я встал за деревом, осматриваясь вокруг, из-за кустов напротив затемнела тяжелая фигура гиганта. Мы только на мгновение сошлись с Марконом и — снова вперед. Слышно было, как подтягивается весь наш отряд для решающего броска, но все было еще впереди.

Тропинку мы заметили, теперь должен стоять где-то на ней дозор.

Десять минут пятого. Маркон, лежа рядом со мной, легонько свистнул. Издалека донесся такой же свист. Маркон свистнул еще раз — оттуда вновь отозвались.

Мы вскочили и рванулись вперед. Нас встретили три фигуры. Одетые.

Сейчас это показалось нам странным. А они, удивленно взглянув на нас, указали направление. Двое бородачей и один юноша. Еще через несколько минут вся наша группа тенями проскользнула в лагерь врага.

Шум поднялся только через полчаса, когда значительную часть вражеского отряда мы уже уничтожили, захватили ключевые пункты, где было оружие, и, когда “контрас” попытались организовать против нас вялую контратаку, мы ее отразили шквальным, как говорится, огнем.

Наутро, когда рассвело и над морем взошло солнце, мы торжествовали полную победу. Пятеро пленных — из них двое раненых.

Война — это всегда смерть. Либо твоя, либо того, кто твой враг. Воевать привыкаешь на войне. Но радость победы всегда отягощена сознанием убийства. Пусть даже осмысленного, идейно обоснованного, но убийства.

Мы очень устали.

Мы победили, но очень устали. Почти не разговаривали. Медленно возвращалось сознание, восприятие окружающего мира и людей. Живых и мёртвых.

К счастью среди наших товарищей ни одного убитого или раненого.

И вот, когда мы увидели друг друга при свете дня, когда искупались в море и приоделись, во что смогли, из трофейной одежды и радость наша немного улеглась, оказалось вдруг, что недостает троих из нас.

Недосчитались Ихито, Фляко и Челе.

Оказалось, что и в бою никто их не видел, и перед боем, когда все подтянулись на поверку.

Маркон нахмурился, С ними что-то случилось в дороге. Не утонули ли, оступившись? Надо же! Такая удачная операция! Эх, жаль ребят!

— Будем искать, — сказал Маркон. — Будем искать, потому что на их месте мог оказаться каждый из нас. Будем искать.

Мы искали их три дня.

Местные крестьяне — индейцы мискито помогали прочесывать каждый отрезок пройденного нами этой ночью пути.

Прошлись несколько раз. И никаких следов.

Наконец на третий день Маркон сказал:

— Попытаемся еще раз. Последний. Давайте пойдем широкой полосой, человек по тридцать по той же дороге. Если трясина или еще что-то, то все ведь рядом, поможем друг другу. Так, может, и найдем следы.

Мы нашли следы.

Все собрались там, где-то посредине нашего пути, и стояли, сгрудившись на неудобной узкой полосе кочек, всматриваясь туда, под корневища, где что-то белело, на первый взгляд совсем непонятное, и только со временем можно было сообразить, что это, и стало мне, да и не только мне, жутко, и даже судорога схватила за горло, когда до меня дошло, что это.

Это были они. А точнее то, что от них осталось.

Потом мы пытались выяснить для себя, как же все это случилось. Глубже и дальше всех был Челе Пеле, рыжий молчун из Матагальпы, который, видно, оступился и, пытаясь вырваться из засасывающей его топи, не в силах выбраться на тропу, хотел было дотянуться до корневищ и, ухватившись за них, выкарабкаться на более твердое место. Видимо, Фляко, а затем и Ихито хотели ему помочь. Или, может, Фляко хотел помочь Челе, а Ихито — Фляко. Только там, под корнями, были все трое, засосанные трясиной по грудь, а Челе — по шею.

То, что оставалось от них на поверхности, было напрочь обглодано дикими животными, вероятно ягуарами, которых здесь водится изрядно.

Тишина, говорил Маркон, любой ценой тишина, потому что каждый крик, который вырвется из ваших уст, будет означать смерть для всех нас, всех наших товарищей.

Так вот что произошло с ними.

Они молчали. С оружием в руках были они, однако не пустили его в ход, не закричали, отбивались молча от страшных хищников, покуда хватило сил, не выдали своего присутствия в сельве ни единым звуком, спасая ценой собственного существования наши жизни.

Мы сразу поняли, что произошло, почему они молчали, мы все поняли сразу. И молчали, словно в память о тех, кто погиб так страшно и молча, кому мы обязаны жизнью и победой.

В память об угловатом Челе, и флегматике Фляко, и нашем любимце Ихито, самом младшем и красивом из нас.

Я смотрел на Маркона и увидел то, чего не видел ни разу за все десять лет, которые его знаю.

Маркон хотел что-то сказать, но не мог. Он плакал.

Я смотрел, как слезы катятся из глаз этого сурового великана, этого многоопытного партизанского командира, грозы сомосовцев, и понимал — нет, моя война никогда не закончится, покуда в мире есть активное зло, которое нужно уничтожать.

Вот чего стоит тишина! Вот чего стоит победа идеи добра и справедливости!

Вот сколько стоит тишина, Кончита, Кончита! Ох, Кончита, не могу я все-таки без тебя, жить не хочу без тебя, выжить, победить для тебя, Кончита, исступленно люблю тебя, с болью и через боль живу тобой, ты мое единственное настоящее тепло, убежище, покой, никого так, никогда так, сейчас вдруг понял и наконец, только ты — свет моего дня, ты — моя тишина...

Киев, 1987 г.